Я ужасно боюсь высоты. Страх пришел из детства. Родители отправились на дачу к друзьям. Солнечный летний день. Длинное-предлинное путешествие на трамвае.
Они долго пировали в прохладной тени ореха. А мы с каким-то мальчиком играли неподалеку. Потом все стали кричать, что пора купаться. «Пошли к морю!» Они даже не замечали, что небо испортилось и тяжелой свинцовой периной навалилось на мир. Море штормило основательно. Оно гудело и грохотало внизу, куда предстояло спуститься по склону. Отец привычно подхватил меня, усадил к себе на плечи и стал спускаться по узкой тропинке. Его тоже слегка штормило.
— Отдай ребенка! Ты пьяный! — кричала мать голосом ночной птицы. — Ты уронишь его! Вы разобьетесь! Отдай ребенка!
Ее крики глушило море. Мне было страшно, а отцу весело. Он ее не слышал, он сам всё выкрикивал:
— Федька, давай купаться! Дава-а-а-й!
Казалось, что моя голова упирается в небо, а тучи скользят по плечам.
Наконец маме удалось вырвать ребенка, и моя «точка зрения» понизилась. В это время отец с Федькой стали бороться и покатились по склону. Трава, кургузые кустики, их ничто не останавливало.
— Они разобьются! Остановите их! Разобьются! — всё ту же ноту выводила мама, и море вторило ей.
Потом они плыли. Две головы то возникали из-за громады волны, то исчезали за следующей, такой же желто-черной и неотвратимой.
— Они утонут! У-то-ну-у-у-ут!
Панический крик матери. Я всю жизнь воюю со страхом.
***
В историях про лунатиков, которые рассказывают шепотом перед сном, они с закрытыми глазами гуляют ночами по карнизу крыши. Люди Луны. Они могут упасть, если их неожиданно разбудить.
Великого японского художника Хокусаи называли «околдованный Луной». Значит, он был лунатиком.
Ночь. Город засыпает в оцепенении. Гаснут окна. Молчит телефон. Трамваи убираются в депо как детские игрушки. Силуэт города походит на гору с таинственными пещерами, Али-Бабой, сундуками с золотом и драгоценностями. Веки тяжелеют, опускаются. Я забываюсь. Но это не сон. Я никогда внятно не могу объяснить это состояние. Суматоха мыслей и сосредоточенность одновременно. В эти часы я выхожу на охоту, прогулку, промысел, как кот на любовное свидание. На крышу, где простор бесконечен, где простор возбуждает, заполняет тебя всего, твои легкие, ноздри, уши. Я пью его, как алкоголик. Тихо иду по карнизу, звонкому лезвию, грани реальности и небытия. Свобода наливается мыльным пузырем. Ах, какие затеи приносит она! Какие мысли родятся в ее пещерах! Изумруды, гранаты, сапфиры! Это ничего, что проснувшись «утром», часа в два пополудни, я обнаружу поблекшие драгоценности и карету фантазии, ставшую тыквой. Усталые сомнения.
Бабушка рассказывала, как еще грудным ребенком я упал ночью с кровати и разбил дедушкину плевательницу. Такие белые фаянсовые плевательницы были в то время обязательным атрибутом каждой квартиры. Плевательница разбилась вдребезги, а у меня даже не было шишки. «Крепкая голова!» — смеялась бабушка. Наверное, с этого все началось.
Полнолуние. Бич невротиков, сердечников и гипертоников. Полнолуние над Замоскворечьем – мой час, мой шанс. На сияющем серебряном блюде подают видения. И тогда я не помню и не чувствую границы. Крыша, чердак, люк в мастерскую; мой холст – мой люк. Не надо окликать меня, ребята. Я занят. Не будите лунатика!
На что похоже Время? Его нельзя пощупать руками. Часы – не образ времени. Бумажные деньги, кредитная карточка – не образ богатства. Но, может быть, Время – это две голые лесбиянки, День и Ночь? В кольце забот своих мучимые желанием ласки и прикосновения, стремящиеся друг за другом в жажде соития, которое невозможно. В центре этого кольца желаний фаллическим символом торчит сталинская высотка. Это центральная часть триптиха. Слева – «Полдень»: красный с золотом, кишащий белыми фигурами взрезанный арбуз. Сочно-кровавый ад. И тело арбуза — Апокалипсис, который русская икона всегда трактует как праздник. На этом празднике мы, грешники нагие, стоим в очереди, чтобы подняться по лестнице и свершить свой единственный веселый полет, неизвестно куда и неизвестно зачем. Счастье полета нам дано испытать, прежде чем уйти.
Справа – «Полнолуние». Магия и мистика предначертанного пути. Лунная дорога, отпечатанная в морской темноте. И полет, и падение сознания, танец полётов-видений вокруг жалкого каркаса пляжного грибка.
Загадочное и необъяснимое происходит со мной. Меня пугает реальность. Страх дня. Не яркий свет, не страх перед четко очерченными контурами. Боязнь агрессии себе подобных. Днем они кишат в огромном городе, несутся, выпучив стеклянные глаза, сминая все на своем пути. Они торопятся. Я боюсь толпы, спешащих людей. Они торопятся делать деньги, тратить их, любить, гадить и производить себе подобных. Они мне не нравятся. Может быть, я завидую им и жду, когда они заснут.
Подзорная труба в окне проверяет, все ли спят. Замочная скважина длиной в полметра выхватывает из-за запретной двери ночи окно, в котором раздевается девушка. Она разглядывает себя в зеркале. Недосягаемо прекрасная, не подозревающая. Естественная. Она беседует с зеркалом, которому доверяет. Она трогает себя, не стремясь к наслаждению, а лишь проверяя степень собственной неотразимости. Светящиеся голые вуалехвостки в аквариумах окон.
Вуайерист. Это и есть художник.
Всё! Погасло! На меня нападает чесотка, нервозность, предшествующая погружению. Я открываю люк на чердак. Мой чердак полон шепотов. Он скрипит, кряхтит, стонет. Раньше там жили голуби, и звуки были совсем другими. Они круглый год ворчали друг на друга, как соседи по коммуналке, скандалили, сношались, ворковали, беседовали. Задремав, неожиданно вскрикивали во сне, и просыпались, пытаясь взлететь, ударяясь крыльями о старое железо кровли. Потом слуховое окно забили, голубей не стало, они даже перестали залетать ко мне в мастерскую, как пьяный сосед, который ошибся дверью.
Одеваю шарф, чтобы не простудиться. Подхожу к мольберту. Он стоит на крыше. На той странной конструкции, которая осталась после войны, когда там стояла «зенитка». Мольберт на подставке для зенитного орудия.
Спустя годы я разглядываю свои холсты. Неужели я писал их с закрытыми глазами? Утрачена грань реальности и вымысла. Бессознательное стало сознанием. Может быть, то, что я сделал, будет понятно только таким же лунатикам. Они бродят сейчас по другим крышам, разглядывая мир сквозь полуопущенные веки в зеркале, которое осторожно несут внутри себя.
Ночь на Ивана Купала
Сумасшедшие альпинисты, рискуя жизнью, карабкаются на какие-то сомнительные вершины. Их возбуждают цифры. Чем больше метров, на которые они вскарабкались, преодолели, тем круче. Самообман. Подмена. Они оттуда ничего не видят, кроме скучной перины облаков, или таких же вершин. Вершина в тебе. Во мне. В каждом из нас. На нее надо карабкаться.
Однажды я заметил, что моя крыша стала преображаться. Ее населяли флюгеры, похожие на гимнастов, пляшущих циркачей. Они вращались на ветру, размахивая флажками. Они не обращали внимания на направление ветра. Их подернутые паволокой глаза то самозабвенно щурились, то восторженно таращились. Они то вращались, то замирали в экстазе. Захотелось танцевать. Я нащупал ногами самую выпуклую точку полусломанной ограды карниза, плавно повел руками. Ветер надувал крылья пижамы, и я медленно закружился. Счастливое помрачение. Я знаю теперь, чем живут флюгеры.
Когда остановился, почувствовал, что на крыше кто-то есть. Не флюгеры, нет. Женщина подошла совсем близко, и начала расстегивать мою пижаму. Развязала шарф и выбросила его. Он полетел над Замоскворечьем воздушным змеем. Холодный воздух стал забираться мне под мышки.
— Что ты делаешь? – тупо спросил я, поёживаясь.
— Собираюсь тебя любить.
— Не самое подходящее место.
— Зато самое подходящее время.
Она прижала меня к трубе, широкой старинной каменной трубе, которая уже лет 50 не нюхала дыма, но всегда была теплая. Когда мы очнулись, я поднял голову: на трубе сидел человек. Две ноги, множество рук, и штук пять голов, похожих на страусиные яйца. Руки заняты музыкальными инструментами. Губы дули в трубы, флейты, саксофоны. Звука не было, но глаза понимающе подмигивали. Я провел рукой по бархатистой, персиковой ее ягодице. И узнал его! «Человек-оркестр»! Тишина лопнула. Музыка наполнила ночь.
Слуховое окно, через которое я прихожу и возвращаюсь. Наверное, во мне есть такое же. И это не ухо. Становится зябко, и я уползаю вниз, ласково потрепав за ухом крысу Шушу, таращашую удивленные красные глазенки,
— Шуша, ш-ш-ш… Пусть их!..
***
Моя крыша – не Зимний дворец. Императоры российские знали толк. Их лунатизм царственный. Вдоль по периметру эрмитажной кровли — все музы вряд, как часовые на посту. Там одиночеством томиться не приходится. Размах. Не чета железяке, где я маячу по ночам памятником собственной пижаме, обливаясь от страха холодным потом. Я очень боюсь высоты. Но деваться некуда. Работа — это болезнь. Бредни мои крутят флюгерам носы.
Автор эссе: Александр Токарев